Значит, такая история с симфонией как жанром. Она из чего получалась – из sonata da camera и из sonata da chiesa. Они обе в основном 4-частные, да камера образовалась из сюиты танцев (там прелюдия и три танца разнохарактерных), а в да кьеза медленно-быстро-медленно-быстро, причем первое быстро фугированное, а второе гомофонно-танцевальное, часто жига. Оба вида, например, Корелли сочинял в конце 17 в. (Ну и параллельно сонатная форма получалась из старинной двухчастной – Д. Скарлатти, Бах – но сейчас речь не о ней.)
Так вот, 4-частный цикл. Сережа Невский писал, что ему гораздо интереснее симфонии Гайдна 1770-х годов, Sturm und Drang, то есть номера с 30-х по 70-е, если не ошибаюсь, – нежели 80-е или 90-е. И я его отлично понимаю, потому что в более ранних симфониях гигантское количество формальных находок, вывертов, открытий (связанных с влиянием как раз sonata da chiesa, в которой части идут подряд, сквозным развитием).
Это от того, что Гайдн тогда "еще искал", а в 80-90-х номерах "уже нашел", и, конечно, это состояние поиска Сереже как типичному современному композитору гораздо ближе. Да и мне, я тоже типичный. Зато в 80-90-х симфониях гораздо больше проработки, как бы это сказать, текущего музыкального момента, в них свертываемость времени гораздо выше. Это такие Symphonies in four mouvements, "симфонии в четырех движениях" (и эти движения идут в основном от sonata da camera). А более ранние симфонии не кристалличны как целое, они истекают муз. временем, как кровью.
Меня занимает вот эта текучесть/кристаллизация и ее связь с нарративностью.
Когда симфония замыкается в каждой из 4 частей, когда симфонии в принципе могут меняться частями, уж точно средними (самый модульный тут менуэт – потому что самый замкнутый на себя, самый жанрово стереотипный), а бывает, и финалами – тогда она становится как бы свидетельством о себе самой, естественной "музыкой о музыке". Она ни о чем не рассказывает, а просто – такая вот трехгранная призма с четырьмя плоскостями.
Как только между гранями этой призмы намечаются малейшие интонационные связи (например, как в 104-симфонии Гайдна), она обнаруживает свои плоскостные возможности, возможность стать собственной разверткой. Потому что любую реминесценцию той или иной темы или оборота мы воспринимаем как нарративный элемент, как "было – стало". А потом уже композиторы целенаправленно осваивают эту дальнодействующую связь. То есть из "симфонии в четырех движениях" снова начинает выминаться "рассказ в четырех главах". А может, и в пяти, как в Пасторальной Бетховена.
(Тут особняком стоит Шуберт, писавший типично гайдновские симфонии-кристаллы, но наивно бравший для них материал совершенно иной временной природы.)
А потом сами главы начинают подчиняться идее рассказа (Шуман). А потом и рассказ становится не "ни о чем" или "о себе как жанре", а о чем-то (Берлиоз). Потом, правда, Брамс это все сжимает в классическую форму, но ненадолго – вокруг уже бушует вагнеровский нарратив.
(Тут особняком держится, понятно, Брукнер. Наверное, у него соотношение нарративности и кристалличности самое сложное, так что лучше обойти его стороной. Тем более что влияние он начал оказывать только в 20 веке.)
Ну а потом наступает апофеоз – симфонии-романы Малера – и коллапс имени Шенберга/Стравинского, но коллапс очень продуктивный, потому что многолетнее коллективное сожительство с симфонической формой дало изобильное формальное потомство.
Параллельно этой линии, которую с натяжкой можно назвать генеральной, происходило много чего исторически интересного: неумение справиться с антиномией рассказа/кристалла у Сен-Санса; подмена рассказа текучей полифонической формой на уровне целых частей у Франка; застывание подобной формы у Танеева; гипернарратив Чайковского; рассказ, свернувшийся в картину, у Дебюсси.
Это все очень бегло и неточно. Мне в данном случае важно выделить чисто технологический момент, который однако формирует историю: кристаллизация формы затрудняет ее "использование", исключает ее подсобный характер. Чтобы рассказать что-то, надо разомкнуть единицу рассказа, нарушить ее целостность. С другой стороны, рассказ, рассказанный много раз, может кристаллизоваться в новую форму – и затем распасться совсем не на те куски, из которых он собирался.